Воцерковить искусство

Воцерковить искусство

Фрагменты интервью художника книги Лилии Ратнер

Мои родители были врачами. Вчет­вером – мама, папа, брат и я – мы жили в одной комнате в коммунальной квартире, где, кроме нас, было ещё 30 человек. Но это как-то не тяготило. В детстве таких вещей не понимаешь, тем более что и сравнивать было не с чем: все так жили. зато родители – особенно отец – следили за нашим с братом обра­зованием. У нас не было кучи тряпок, да и мебель не менялась никогда, зато у нас была учительница немецкого и французского языков, приходившая на дом. Брат старше меня, так что он выучил и немецкий, и французский и свободно говорил на них. Я немножко, всего два года, учила немецкий, но говорила на нём так же свободно, как по-русски. Каждое лето мы бросали жребий, выбирая, куда поедем на каникулы. И всегда это были интересные места – Волга, Ока. Это было замечательное время, я вспоминаю его с большой радостью.

Потом началась война. Мы с мамой уехали в эвакуацию. В деревне, в Челябинской области, началась совсем другая жизнь... Надо сказать, что относились к нам местные плохо. Деревня в основ­ном состояла из высланных с Украины кулаков. Может, они кулаками и не были, но высланы были как кулаки. И они нас всё время пугали: "Вот Гит­лер возьмёт Москву, мы вам покажем" ... Не только по национальному признаку; это, само собой, тоже было, хотя они никогда в жизни не видели ни одного живого еврея. Не любили вообще: раз мы приехали из Москвы, значит, мы – коммунисты, большеви­ки, привилегированные. Не могу сказать, что мне это сильно отравляло существование – дети всегда находят какие-то источники радости. А там было красиво, было большое озеро, где мы купались, ходили в лес за грибами, но голодали при этом сильно. У деревенских было подсобное хозяйство, скот, птица – у нас ничего, только так называемые трудодни и то, что присылал отец из Москвы. <...>

Мы вернулись в Москву, и я поступила в школу. По сути, предыдущие два года оказались полным провалом в учёбе, потому что деревенская школа не дала ничего. Кроме того, я обрела специфичес­кий челябинский говорок. И в московской школе я боялась рот раскрыть: в классе сидели, как мне казалось, умные взрослые, старше меня на 2 года (в 41–42 годах школы были закрыты), девицы – с прическами, маникюром, а я была деревенской за­марашкой. Так что первый год я весь промолчала и училась на двойки и тройки.

А на следующий год пришла молодая, красивая и, главное, очень талантливая учительница лите­ ратуры – и это мое самое прекрасное детское воспоминание. Как-то я, двоеч­ница, ужасно себя презирая, отвечала ей урок, а она вдруг отнеслась ко мне по-человечески. Она сказала: "Я бы Вам поставила пять в четверти, но у вас тут тройки стоят. Так что, извините". Впервые ко мне кто-то обратился на "Вы" и просто обратил на меня внима­ние. Я в неё влюбилась, а она влюбила меня в литературу. Она была страст­ная поклонница Пушкина, создала драмкружок, где мы ставили пьесы, начиная с "Маленьких трагедий". И это было счастье! Из-за неё я ходила в школу, как на праздники. А литературу полюбила с тех пор навсегда.

...Одновременно по школьной программе были походы в Третьяковку. И нас водила систематиче­ски очень хорошая экскурсовод, через неё я влюби­лась ещё и в искусство. Так что я разрывалась – ли­тература или живопись, изобразительное искусство. Моя литераторша уговаривала меня поступать на филфак, и я бросила рисование (хотя уже начала ходить на подготовительные курсы). Я страшно страдала в то время: когда по радио рассказывали о каком-нибудь художнике, выключала приёмник. Но потом мой отец, внимательно относившийся к нашим с братом увлечениям, нашёл Полиграфиче­ский институт, где можно было сочетать искусство и литературу. Художник книги – это оказалось именно то, что мне было нужно.

И учёба там стала счастливым временем, потому что у нас были преподаватели, которые когда-то кончали ВХУТЕМАС, так что это был преобра­женный ВХУТЕМАС. (ВХУТЕМАС – Высшие художественно-технические мастерские, образо­ванные на основе Строгановского художественно-промышленного училища и Московского училища живописи, ваяния и зодчества.) Там учились все формалисты: Кукрыниксы, Дейнека, Бурлюк, даже какое-то время Маяковский... Поскольку они были формалистами, в советской стране их порядком громили. Но мы учились, этого не ощущая, нам разрешали все. Мы могли делать то, что, напри­мер, нельзя было в суриковском институте, где был очень строгий идеологический прессинг. У нас его не было. Основным посылом было то, что художник книги должен быть образованным человеком, так что учиться было очень интересно. У нас прекрас­но читали античную и средневековую литературу и историю. Кроме того, преподавались книжная гравюра и весь процесс производства книги. И до сих пор для меня книга священна. И то, что сейчас она сходит со сцены, меня очень огорчает, хотя я не верю, что она совсем уйдёт.

Когда я начала делать диплом, я о Боге ещё не помышляла. Но поскольку мы проходили историю искусств, то в общих чертах я о Христе знала. Ведь история искусств – это не что иное, как история Библии, её иллюстрация, так что невольно прони­каешься её системой координат. Это – или приход к Богу, или, как в новое время, уход от Него, но всегда разговор с Богом.

Меня Библия бессознательно притягивала. Я была уверена, что Бог есть, хотя дома никогда ни одного слова о Нём не слышала... Словом, для ди­плома я выбрала книгу Михаила Пришвина кМоя родина. Пришвин писал о природе, он считался пейзажистом в литературе, но я почувствовала при­сутствие Бога в его книгах, и это меня привлекло. Позже я узнала, что он был действительно очень религиозным человеком. Но при советской власти говорить об этом было нельзя, а мне нужно было не только оформить книгу и проиллюстрировать её, но и написать к ней подробную объяснительную записку.

И я написала, а эпиграфом взяла его слова: "Ро­дина – это не то место, где человек родился, а то, где он обрёл себя", что в то время считалось страшным криминалом, и тех, кто любил что-нибудь, кроме советской родины, называли "безродными космо­политами". Когда мой руководитель проекта это прочёл, он пришёл в ужас и стал требовать, чтобы я сняла цитату. "Ни за что", – сказала я, дорожа этими словами. И тогда на защите он выступил против меня: "Она придумала за Пришвина. Пришвин – наш прекрасный природоописатель, и ничего больше". 3а всю историю института это был, наверное, единственный случай, когда руко­водитель проекта выступал против выпускника. Но комиссия была милостива, и диплом мне зачли. А на выпускном вечере он со слезами просил у меня прощения: "Вы не представляете, какую беду могли навлечь на саму себя, на наш институт, и вообще на всех нас".

...Родители мои никогда о Боге не говорили. Но после смерти отца в одном из тайничков у него я нашла свиток Торы и коробочку с молитвами, которая на лоб повязывается – "филли". Причём он сохранил это в самые страшные годы, в октябре 41-го года, когда Гитлер подходил к самой Москве, когда Москва была практически совершенно не за­щищена. Отец уничтожил все документы, все наши фотографии, ожидая, что немцы его расстреляют. А то, за что его немедленно должны были расстре­лять, сохранил. Вероятно, какая-то вера, о которой он никогда не говорил, в нём была. Найдя тайник, я пожалела, что никогда не говорила с ним о Боге.

...Я не знала, в чём заключается эта религия, о христианстве я знала гораздо больше. Вся культу­ра, которой я была пропитана, которую я очень лю­била, была христианской. В общем, Иисуса Христа я любила всегда. Хоть чуть-чуть о Нём узнаешь, и уже невозможно Его не любить. Но креститься никогда не собиралась, мне это и в голову не при­ходило. Мне казалось, что это глупость какая-то, зачем это нужно, это же не в партию вступать.

...Я окончила институт, уже у меня был сын Митя, я работала в Мастерской прикладной гра­фики, и там все читали книгу Раймонда Моуди "Жизнь после жизни" о случаях клинической смерти и обсуждали её. И я сказала: "Мне не нуж­ны научные доказательства существования Бога, потому что вера на то и вера, чтобы верить, а не на­учно доказывать". И тут подошёл ко мне художник С.Ш. Я знала, что он церковный, верующий чело­век, но особой близости между нами не было. Он затащил меня в угол и начал горячо говорить: "Да, ты все правильно сказала..." – и говорит, говорит. А ведь он был молчаливым, суровым человеком.

...Мы вышли на улицу, долго гуляли, он мне всё объяснял, что я должна креститься. Я говорю: 4Я не понимаю, зачем? Я и так в Бога верю, зачем мне ваша церковь? Я пойду лучше в лес, на природе помолюсь, там гораздо ближе Бог. Потом мне его жалко стало, он так старался. Я говорю: "знаешь, ты меня не убедил, но если для тебя это так важно, найди человека, способного меня убедить, я со­гласна с ним поговорить".

...Он мне буквально в тот же день позвонил: "Есть такой человек. Мы с тобой встречаемся такого-то числа в таком-то метро". ... Мы с ним пришли в церковь Всех Скорбящих Радость.

...В церковь меня тянуло, честно говоря. Я часто хотела пойти, но меня всегда останавливало то, что я некрещёная и что я еврейка. Думаю, как войду, меня сразу погонят оттуда: "Кто вы такая, чего вам надо?" Что, кстати, потом случалось не раз, осо­бенно после того, как я крестилась. Мне говорили: "Что вы тут делаете, идите в вашу синагогу".

Была Пассия, начало Великого поста, вечерняя служба, и я, конечно, ничего не понимала. ...Саша подвёл ко мне одного человека – чтеца в той церкви – и говорит: "Этот человек тебе расскажет, зачем надо креститься". Тот приглашает нас к себе до­мой на Аэропорт и начинает меня ужасно ругать: "Ходят тут всякие, крестятся, не зная, зачем, не понимая, какая это огромная ответственность".

Он решил, что я пришла креститься, что ста­новилось модным – интеллигенция стала пово­рачиваться в сторону Церкви. Я отвечаю: "Да я вроде бы и не собиралась креститься, только узнать хотела". Но он не слышит меня: "Я знаю, почему вы хотите креститься – в этой стране можно быть только русским. А если нельзя быть русским, то хотя бы православным". Это вообще меня взбесило. У меня даже мысли такой не было. Идти в Церковь, чтобы только приспособиться, было для меня невы­носимо. Я свою национальность уважала, никогда не хотела с ней расстаться.

А ещё я к тому моменту прочла серьёзные кни­ги: и святоотеческую литературу, и – главным образом – новых философов: Бердяева, Булгакова, Флоренского. И была ими увлечена. Я зачем-то их упомянула, тут он разозлился ещё больше: "Это все еретики, их всех надо запретить". А уж ког­да он узнал, что я художница, гневу его не было предела. "Искусством занимаешься! Это духовная деятельность душевного человека, распростране­ние греха". Я думаю: "Боже мой, куда я попала!"

С этим я ушла. Я рыдала: "С., за что он надо мной так издевался? Что я ему такого сделала?" С., будучи сам художником, пытался меня успокоить.

Вернулась домой, спать не могу – думаю: "Как же так? Вся наша культура создана христианами, вся великая человеческая культура. Не может быть, чтобы все они были такие, как этот. Навер­няка есть другие". Наутро звоню одному другу, лет на 30 или 40 лет меня старше, и рассказываю: "Вот какой у меня состоялся разговор. Объясни мне, что это значит? Что это за церковная позиция?" Он отвечает: "Чушь. знаешь, давай я тебя отведу к другому священнику".

Я соглашаюсь, потому что уже и сама хочу понять, что это за церковь, которая так странно себя ведёт. На следующий день мы с ним пошли в храм Ильи Обыденного, там служил старенький-старенький священник – отец Владимир. Служба кончилась, мы подошли, и я стала рассказывать. Отец Владимир послушал и говорит: "Да что вы, деточка? Да не переживайте так. Художница? Да рисуйте себе на здоровье. Антисемитизма в Церкви никакого нет. Давайте я вас окрещу"... Тот гово­рит одно, этот – совершенно противоположное. Где правда?

...Мои друзья-художники знали чуть больше, чем я, но они относились к христианству, как к пред­мету, вдохновляющему их на творчество. Сегодня они увлекаются православием, завтра буддизмом. А для меня это был вопрос жизни и смерти, самый главный. Ещё когда я была в гостях у того, у перво­го, когда мне хотелось бежать от такой Церкви, я ощутила, что если я уйду с таким настроением, то я потеряю самое главное в своей жизни. Я очень хорошо помню это чувство: произойдёт что-то такое, что потом не исправишь, поэтому мне обязательно нужно докопаться до истины.

Были у меня ещё друзья, муж и жена Ш., ху­дожники, с детства церковные люди. Я, конечно, к ним ужасно приставала с моими вопросами. Они говорят: "Давай, мы тебя отведём в церковь, куда сами ходим".

...Они подводят меня к молодому священнику, называют: отец Георгий. Я ему снова рассказываю: не то, что я хочу или не хочу креститься, мне надо знать, зачем люди крестятся. Он говорит: "Знаете, я вам ничего не могу сказать, потому что извне этого понять невозможно. Вы походите с нами в церковь, захочется вам креститься, я вас окрещу. Я начи­наю ходить. Каждое воскресенье, как на работу, иду на литургию. Естественно, ничего не понимаю...

Наступает Пасха. Я знаю, что будет ночная служба. Иду ночью. Одна. В чём служба заклю­чается, я, конечно, не знаю. Церковь маленькая, потолки низкие, дышать абсолютно нечем – толпа страшная. Меня куда-то в угол запихнули, я стою вся сдавленная и понимаю, что всю ночь я так не выстою, я просто умру. И выйти невозможно. И я тут взмолилась. знаешь, как бывает, когда бес­сознательно не обращаешься ни к кому, а по при­вычке говоришь какие-то слова: "Господи, выведи меня отсюда, я тут умру".

И вдруг я чувствую, как будто пространство во­круг меня расширяется, мне легко дышать, ничто меня не беспокоит и не пугает. А самое главное – как будто рядом кто-то стоит и меня охраняет. Не просто меня охраняет, а ещё и очень сильно меня любит. И я заливаюсь чьей-то любовью. Я стою совершенно счастливая. Ничего не слышу, ничего не вижу, ничего не понимаю, но не замечаю, как пролетела эта ночь – я купаюсь в совершенно не­понятном счастье. <...>

Иду к этому священнику на следующий день и говорю: "Я не знаю, что это было, но если у вас всегда так, то я хочу быть с вами". Он говорит: "Ну хорошо. Я готов вас окрестить". И назначает мне день. Опять я в сомнениях, снова мне кажется, что я предаю веру отцов, хотя у моих отцов, как я уже сказала, веры не было...

Сам обряд мне показался смешным, забавным. Отрезают что-то, надо плевать, ходить вокруг чего-то. Конечно, никакой "Символ веры" я прочесть не могла: одновременно со мной крестили грудного младенца, и мы ним примерно одинаково понима­ли, что происходит.

Но когда меня причастили, у меня поплыло перед глазами, я ухватилась за стол, чтобы не упасть. А дальше началось непонятное состояние счастья. Я не ходила, я летала. У меня было чув­ство, что из меня вынули центр тяжести, и я, как шарик, взлетела. Я всем надоела своими попыт­ками объяснить своё состояние, сама не понимая, что это. Совсем недавно умер мой муж, и всегда, когда умирает близкий человек, остаётся ужасное чувство вины: зачем что-то сказала, чем-то оби­дела, всё вспоминается. Я была уверена, что так будет до самой смерти, – вдруг этого тоже не стало. Никакого чувства вины, я совершенно счастлива.

...В какой-то момент моей жизни мне было сказано, что нельзя заниматься искусством, а я не могла понять, почему, но слушалась. И без всякой радости занималась рисованием только как работой, так как надо было зарабатывать, но чувствовала, что и это не приветствуется в Русской Православной Церкви.

Однажды отец Владислав Свешников говорил проповедь: "Мы, православные, – счастливые люди. У нас есть Священное Писание, Священное Предание, культ Богородицы, у нас есть иконы – мы сидим за пиршественным столом". А я была в депрессии: когда я долго не рисую, у меня начина­ется депрессия, потому что рисование для меня – это органика, физиология. И я неожиданно мрачно говорю: кДа, но за этим пиршественным столом можно умереть от голода, как умер греческий царь Мидас, которого боги наказали – и всё, к чему он ни прикасался, превращалось в золото.

...Это был мой крик души, и он это понял. Он внимательно на меня посмотрел и сказал: "Знаешь, говорят, в Ереване есть живая община. Может, тебе туда съездить?" ...Я так хотела исцелиться, что уже на третий день летела в Ереван. <...>

В какой-то момент братья мне сказали: "Зна­ешь, ты к нам не наездишься. У вас в Москве такое тоже есть. Есть такой отец Александр Мень". Я, конечно, слышала это имя. Кто же его не слышал тогда? Он собирал целые стадионы, но мне говори­ ли, что он еретик, что он проповедует неправильное православие. И я, естественно, верила, ведь гово­рили люди авторитетные. В Ереване мне дали его телефон. <...>

Так я встретила человека, для которого куль­тура значила очень много. Первый раз, честно говоря, я встретила такого человека в Церкви. Для него культура и творчество были языком, который дал Бог, только надо было умело этим языком пользоваться. Не всякое искусство хорошо. Есть искусство, действительно от Бога уводящее, в котором немало соблазнительного. И тщеславие, соперничество, зависть – всё это там есть. Но если ты воцерковлён, и твое творчество воцерковлено – ничего не страшно. Надо только не дать ему стать языком врага. То, что как раз сейчас и происходит в искусстве. Сейчас искусство занято поисками не­вероятной формы, предназначенной поражать, а о содержании вообще никто не заботится. И часто его иначе, чем сатанинским, не назовешь. <...>

Иконы я пыталась писать, но скоро поняла, что это не моё. Меня Зоя Крахмальникова очень хотела ввести в икону. Она думала, что если я худож­ник, то могу и иконами заниматься. Я походила по иконописцам и поняла – не моё. Нельзя быть светским, а потом стать церковным (художником – ред.). Такие случаи известны, но я была очень требовательна к самой себе и не могла позволить себе того, что можно остальным. И я верила, что если ты напишешь хороший пейзаж, натюрморт или портрет, отражая в том, что ты пишешь, Бога, то это тоже все увидят, почувствуют. <...>

А отец Александр Мень поощрял творчество, считая, что всякое искусство должно быть, если оно, пусть в скрытой форме, но славит красоту мира, а значит Бога. Но я не могла решить, что мне делать. У меня был тяжёлый период, когда я что-то делала только ради денег. Я мучительно возвращалась в искусство. Однажды – это были уже 90-е годы – я оформляла детскую книжку. Это был коллективный проект, где мне нужно было сделать несколько сюжетов, один из которых о том, как Моисей со скрижалями сходит с горы. И я с невероятной лёгкостью и радостью его нарисо­вала, причем Моисей получился у меня похожим на Митю, сына.

Когда я принесла его своей редакторше, она ска­зала: "Он у вас слишком еврейский. Сделайте его более русским". Русским я его сделать не могла, но что-то изменила, и он прошёл. Но мне захотелось вернуть ему первоначальные черты. Я вернула, и вдруг захотела сделать ещё одного Моисея – перед неопалимой купиной, потом Авраама. В общем, пророки начали из меня просто "выпрыгивать". Я их делала без эскиза, день и ночь, будто прорвалась плотина. Лето было страшно жаркое, горели леса под Москвой, я жила в деревне, где на вытянутую руку от дыма ничего видно не было. Нужно было в сидеть в запертой комнате с окнами, завешенными мокрыми простынями. 40 градусов жары, дым, выйти можно только но­чью. Я ничего не замечала и, как сумасшедшая, рисовала пророков.

Первую серию, ещё до жары, увидел француз, католический священник. Он сказал: 4Я хочу сделать выставку ваших работ во Франции. <...>

Меня пригласили на откры­тие той выставки в маленький город в Нормандии, стоящий на пересечении туристических маршрутов всей Европы. Там в очень красивом старинном собо­ре постоянно организовывались замечательные экспозиции. Выставка была не только моя, они привезли картины шести художников из разных стран. Что самое интересное, все были разных конфес­сий – католики, баптист, протестант, даже один мусульманин. И я – православная из России. Экс­позиция была сказочной красоты: каждую работу подсвечивали отдельно, дерном выстланы дорож­ки к каждому художнику. И всё это в каменных сводах XII века.

Выставка оказалась приурочена к конференции 4Единство в сердце. В 90-х единство религий го­рячо приветствовалось. Меня представили очень смешно: православная из Москвы, которая вос­певает славу Израиля: все мои работы были еврей­скими, я ещё под названиями и тексты внесла на иврите. Мои картины были проданы в одно мгно­вение, что стало большим подарком, мы с Митей целых два года жили на эти деньги. С тех пор я начала рисовать пророков и делала их с большой страстью. <...>

Я поняла, моё – это то, что рвёт сердце, рвёт душу. Мою душу всегда рвал Холокост. Когда я пришла в Церковь, для меня очень тяжёлым пере­живанием было то, что христиане, крещёные люди, уничтожали евреев. Я стала думать, в чём причина такой ненависти, и, как мне кажется, поняла. Со мной кое-кто не согласен, но я убеждена, что по­няла правильно. На самом деле это ненависть не к еврейскому народу, а ненависть к Богу, к его про­рокам, к Иисусу Христу: кто Он такой, чтобы меня учить, как мне жить? Я буду жить, как я хочу. Это сложно, но я уверена, что есть люди, который счи­тают себя христианами, но, не отдавая себе отчёта, не признаваясь себе, Его ненавидят. <...>

В общем, я начала видеть пророков в про­странстве концлагеря и сделала серию работ, где пророки, которых я рисовала раньше, были по­мещены в коллажи: Моисей в пространстве концлагеря, или двое влюблённых из "Песни песней" на фоне виселиц и по­вешенных. Мне предложили сделать выставку в Культурном центре "Покровские ворота".

Руководитель центра Жан­Франсуа Тири предложил за­очно, не видя моих работ. И я разместила на одной стене картины с пророками, а на противоположной – те же про­роки в концлагере. Повесила их на католическую Пасху и с ужасом думаю: "Сейчас придёт Жан-Франсуа и скажет: "Вы что тут сделали? У нас праздник, а вы тут виселицы развесили, кон­цлагеря". Он приходит, молча смотрит, я со страхом жду. И вдруг он говорит: "Какое сча­стье, что вы это повесили, у нас сегодня будут показывать фильм “Катынь“ Анджея Вайды". (Тогда был впервые разрешен обществен­ный показ этого фильма, рассказывающего о том, как мы уничтожали польских офицеров.)

Следующая тема, рвущая мне сердце не меньше, чем Холокост, – это новомученики. Она заставляет меня внутренне плакать. Я начала делать серию коллажей – фотографии руин, а на их фоне Бого­родица с Христом на руках, в арестантской робе. Эта выставка тоже была на Покровке, пришло много народу. И люди, забыв обо мне, говорили, говорили, говорили, потому что у всех очень много боли связанно с поруганием нашей Церкви. И я поняла, что я попала в точку. У меня была мысль сделать серию поэтов, потому что все наши поэты – мученики, но она у меня не пошла. Сейчас я опять вернулась к пророкам.

У меня образовались замечательные связи с городом Владимиром. Однажды я получила по Интернету видеосюжет: школьники показывают литературный монтаж "Гибель Мандельштама" и рассказывают историю его гибели – арест, про­токолы допроса, пытки, как он сошёл с ума, умер. В Москве ничего подобного не существует, у нас на его смерти всегда стояло табу. Говорят, конечно, но как-то стыдливо, а тут дети ставят целый спек­такль. А через некоторое время я получаю оттуда приглашение на конференцию "Родная речь. 101-й километр".

Меня потрясло название, но потом я узнала, что директор гимназии священник отец Алексий счи­тает, что ничего нельзя скрывать от детей, иначе они вырастут не помнящими родства Иванами. У него в гимназии каждый год дети создают проек­ты, в которых проживают всё, что было в истории нашей страны. Если это проект "Гибель Мандель­штама", то дети читают Мандельштама, ставят спектакль, старшеклассники идут на филфак университета и студентам третьего курса расска­зывают о поэте. Кроме того, они выпускают газету "Светлоградская правда" (гимназия называется 4город Светлоградя), где девочка десяти лет имеет возможность опубликовать свои размышления о стихотворении Арсения Тарковского.

Я недавно там была ещё раз, меня пригласили на премьеру спектакля 4Милосердная сестра, по­свящённого сестрам милосердия Первой мировой войны. И это удивительный спектакль. Сейчас многие ругают нашу молодёжь, что она живёт не так, что нет чистоты, целомудрия. Но в этом ви­новаты старшие. А отец Алексий абсолютно чист перед этими детьми: он говорит им правду, и они ему верят. Они создали островок правды, и дети живут этой гимназией. И это тоже опыт Церкви.

Вообще, меня проблема воспитания всегда вол­новала. Даже теперь, несмотря на то что мой сын единственный умер. Надо сказать, что для него Церковь была всем, не было такой силы, которая удержала бы его от того, чтобы пойти в церковь.

Я, кстати, недавно нашла дневник, который Митя вёл, когда ему было 1б лет. Он начал его в тот день, когда я крестилась. <...>

Совсем мальчик, он ещё ничего не знает о Церк­ви (он крестился через год после меня), я ничего не знаю о Церкви и ничего ему рассказать о ней не могу. У нас нет ни одного знакомого священ­ника. Он живёт на даче у моего брата (брат – член партии, его жена – коммунистка) и готовится к университету, куда ему поступать через год, а я ра­ботаю в Москве и иногда приезжаю на выходные.

Я не знала о том, что он пишет каждый день, пишет прекрасным языком взрослого человека: "Сегодня произошло событие, которое меня по­трясло. Я никогда не мог поверить, что это так будет. Моё крещение его потрясло, по-моему, больше, чем меня. Дальше он начинает в подроб­ностях описывать это событие, и каждый свой день начинает с молитвы. <...> Он не ходит в церковь, он не знает таких слов, как смирение, любовь, и я ещё этих слов не знаю, но он пишет: 4Я слабый человек. Моя слабость происходит от невежества. Господи, научи меня любить ближнего".

Он вёл дневник только это лето. Потом больше ни одной строчки. Это чудо, которого я никак не могу объяснить, кроме как тем, что Господь диктовал ему эти слова. Этот подарок получила совсем недавно, можно сказать, получила привет с того света.

...Я читаю лекции. Благодаря отцу Владиславу, с которым я когда-то много спорила по поводу ис­кусства (сейчас он и сам изменил свою точку зре­ния), благодаря тому, что я внутренне была с ним не согласна, у меня сложилось своё представление о творчестве. Выстроилась целая система, где кра­сота – язык Бога. И я даже книжку издала 4В поис­ках смысла красоты , потому что искусство – это всегда о Боге, даже если оно будто и не о Боге. Как морские приливы и отливы, искусство приливает к Богу, а потом отливает, но всегда о Нём. Любое искусство, чем бы оно ни было знаменито, каким бы далёким по форме ни казалось. Именно это я преподаю в двух местах – в православном универ­ситете, основанном отцом Александром Менем, и в библейском колледже 4Наследиея.

Когда я это поняла, вся история искусства предстала передо мной в ином свете. У нас ведь как преподают – талантливо, не талантливо изо­бражено – ничего больше. На самом деле класси­фикацию классицизм, барокко, рококо, ренессанс придумали искусствоведы. Может быть совсем другая классификация, и если об этом задуматься, открывается масса интересного. Скажем, антич­ность. Античность создала нечто невообразимо прекрасное. Это такой эталон языческого искус­ства, который христианам не снился. Но одного у неё не было – представления, что Бог един, и Бог есть Любовь. Они создали трагедию. Для них дра­ма главенствовала, а театр стал церковью. В итоге эта великая цивилизация исчезла с лица земли, остались лишь обломки. Величайшая египетская цивилизация создала великое искусство. Она верила, что жизнь не кончается, что существует бессмертие. Но она не знала, что Бог един, и Он – Любовь. И эта цивилизация полностью исчезла.

А Бог единый, открывшийся иудеям, христиа­нам – это Тот, Кто поставил высокую нравственную планку. Потому-то Библия антропоцентрична, её человек – центр мироздания, венец творения. Иу­деи, и особенно христиане, поняли, что Бог – это Любовь. Они поняли, что история имеет начало и имеет конец. Ни греки, ни египтяне, ни остальные великие языческие цивилизации этого не знали... Поэтому ...несмотря на все потери и трагические обстоятельства жизни, я не жалею, что вошла в ту Церковь, в которую так долго не хотела войти.

В ней я нахожу поддержку во всех случаях, семью, друзей, братьев, сестёр. А самое главное – моя жизнь полна смысла. Такого не было в моём светлом детстве, в прекрасной молодости. Я знала любовь, у меня был любящий и любимый муж, сын, но, потеряв их, я не стала несчастной, наобо­рот. Сейчас, когда жизнь моя подходит к концу и все положенные болезни у меня наличествуют, я каждое утро встречаю как счастье. Не потому, что проживаю ещё один день, а потому что я с Богом, а Он – со мной. Я постоянно ощущаю Его присутствие.

Материал подготовила М.Свешникова

Фото А.Гальпериной

 

Автор: 
Искусство в школе: 
2014
№3.
С. 6-11

Оставить комментарий

Image CAPTCHA
Enter the characters shown in the image.