Василий Верещагин, воин и пацифист
А. Мелик-Пашаев, ПИРАО, г. Москва
Василий Верещагин, воин и пацифист
Время от времени Третьяковская галерея устраивает большие, длительные выставки знаменитых русских художников. Брюллов, Айвазовский, Серов, и вот теперь - Верещагин. Этих художников мы знаем с детства. Отношение к ним в основном сложилось ещё в годы учения. И если ты идёшь на их выставку, то невольно настраиваешься на знакомую «волну» и ждёшь, что подтвердятся твои прежние впечатления, которые обычно держатся на нескольких хрестоматийных произведениях. Но когда погружаешься в их творчество заново, во всём его объёме, когда за последовательностью картин приоткрывается личность и судьба человека, его единственная жизнь, то видишь, что он не таков, каким ты его запомнил: более глубок, более сложен, более противоречив. Последнее я в особенности отнёс бы к Верещагину.
Мои отрывочные, не отстоявшиеся заметки сделаны под свежим впечатлением от выставки; оценки и допущения, в них выраженные, вполне могут оказаться ошибочными. Но меня оправдывает то, что они дают повод для размышлений и свободных дискуссий на важные темы со школьниками соответствующего возраста. А насколько сложен и противоречив герой этих заметок, насколько неоднозначно воспринималась роль его в русской жизни и живописи, видно хотя бы из воспоминаний коллег и современников.
Нетрудно было догадаться, какая картина встретит вас у входа на выставку: конечно, «Апофеоз войны». Самое известное произведение Верещагина и, с моей точки зрения, далеко не лучшее. Реалистический способ изображения противится откровенной символичности замысла. Куча черепов, детально прописанная как бы с натуры (а может, и правда с натуры, подобные «памятники» можно было встретить в Средней Азии и во времена Верещагина), расчётливо добавленные к ним столь же реалистичные вороны - всё это не похоже ни на многозначный художественный символ, ни на однозначный пацифистский плакат: они требовали бы другой стилистики, какой-то трансформации реальных первообразов. Но обратим внимание на сам замысел и на авторское посвящение: «Всем великим завоевателям прошлого, настоящего и будущего». И вспомним, кто завещает нам отвращение к войнам и завоевателям?
Ни один из русских, и возможно не только русских, художников не воевал столько, сколько Верещагин. Он смолоду участвовал в походах русской армии, держа в руках оружие, а не только кисть. Участвовал и в таких войнах, которые не назовёшь ни оборонительными, ни освободительными. Он убивал, получал раны, был награждён Георгиевским крестом (и ценил только эту из всех наград и званий).
Он и умер на войне. Как художник, он работал в разных жанрах, брался за различные темы, но бесспорно, что его мировая прижизненная слава, споры о нём, его место в русском искусстве – всё это связано, прежде всего, с военной тематикой. Война в его искусстве занимает – может быть, не по объёму, но по сути – такое жеместо, как море у Айвазовского. Но что видел он на войне, как о неё писал?
Никто не изобразил столько убитых, раненых, побеждённых, забытых русских солдат, как Верещагин! Фронтовой фотограф, который в 1940-е годы заснял бы сотую часть того, что написал Верещагин, был бы расстрелян за подрывную деятельность. Доставалось и Верещагину, жизнью и живописью служившему русской армии, за недостаток патриотизма. За то, что не прославляет, а «очерняет», воспитывает недолжные чувства к военной службе, занимается самооговором и самоуничижением, снижает авторитет Государя… Возможно, в наши дни его назвали бы «русофобом».
Когда мы видим, как написаны группы русских воинов в картинах «Нападают врасплох» или «Пусть войдут», мы чувствуем, что художник – один из них и в переносном, и в буквальном смысле слова. (Кстати, «Пусть войдут» – это ответ командира самому Верещагину, который предложил не ждать, а выйти на встречу врагам.) Но это не мешает ему – беспристрастному наблюдателю и добросовестному военному корреспонденту – видеть, что бесчеловечность присуща всему частникам войны. Что изуверство «башибузука» (по нашему – головореза) в нравственном отношении, в общем-то, сопоставимо с поведением русского солдата, который перекуривает около кучи тел туркестанцев (парные картины «После удачи» и «После неудачи»). На картине «После атаки. Перевязочный пункт» мы видим не только раненых русских, но и туркестанцев. А между ними – разбросанное оружие, которым они только что калечили друг друга и которое стало и неподъёмно, и не нужно ни тем, ни другим… (Иллюстрации к статье см. на цветной вклейке.)
Всё это вызывало возмущение! Как можно уравнивать убийство «наших» и «чужих», хотя бы и происходящее на чужой земле? Как можно сочувствовать врагу! (Невольно вспоминается, какие, мягко говоря, неприятности выпали на долю нашего современника, участника войны, художника Б.М.Неменского из-за картины «Безымянная высота», где сочувственно изображены два убитых безымянных парня, русский и немец…)
О том, как отнёсся к Туркестанской серии император Александр II, сохранились противоречивые сведения, но одной из царственных особ приписываются такие слова: «Всегдашние его тенденциозности противны национальному самолюбию и можно по ним заключить одно: либо Верещагин скотина, или совершенно помешанный человек».
Вот уж поистине «ничто не ново под луной»! Помню, что высокопоставленный советский «силовик» публично называл свиньёй великого поэта Бориса Пастернака. Правда, есть и отличие: за этими словами для Пастернака последовало исключение из Союза писателей, вынужденный отказ от Нобелевской премии и травля с тяжёлыми последствиями; Верещагину же присвоили звание профессора Императорской академии художеств, от которого он отказался, а десятки его персональных выставок открывались по всему миру. Тем не менее некоторые свои картины он всё же уничтожил. Зная его бесстрашие и бескомпромиссный, до конфликтности независимый характер, это можно объяснить тем, что довели-таки до нервного срыва…
* * *
Батальный жанр, не имея, конечно, такого наименования, существовал с древних времён. И обычно в центре изображения и в центре самой битвы был Солист – монарх или полководец, от Рамзеса до Бонапарта. У Верещагина всё не так, его картинам, как заметили современники, присуще «хоровое начало». Исключения крайне редки, да и они выпадают из традиции жанра и даже, может быть, производят не совсем то впечатление, какое имел в виду автор. Одно из таких исключений – картина «Александр II под Плевной». Император с безопасного холма наблюдает за сражением, которое оказалось неудачным и принесло страшные потери русской армии (см. картину «Побеждённые. Панихида»). Художника, понятно, обвинили в том, что он в невыгодном свете показал царя. Сам он, скорее всего, не имел такого намерения и недоумевал: неужели люди правда думают, что государь должен размахивать шашкой в гуще боя, как юный прапорщик?
Разумеется, не должен. И тем не менее картина не могла не вызывать мысль о том, насколько власть с её «геополитикой» отчуждена от реально страдающих людей. (Вспомним триптих, изобразивший постепенно замерзающего солдата на посту, который Верещагин с мрачным сарказмом назвал стандартной фразой из официальных реляций: «На Шипке всё спокойно»!)
Другое исключение – тоже из Балканской серии – картина «Шипка-Шейново. Скобелев под Шипкой». Сам автор говорил, что написал тот момент, когда его друг генерал Скобелев объезжал войска после одержанной решающей победы и не в силах сдержать слёз повторял: «Спасибо, братцы!»
Что же реально написал Верещагин, этот воин-пацифист и неподкупно правдивый «военный корреспондент»? Большое поле, покрытое телами сочувственно изображённых убитых и умирающих людей. А далеко на заднем плане – строй неразличимых человечков, кинувших в небо шапки, и скачущая, словно на кукольной лошадке, маленькая фигурка. По названию можно догадаться, что это и есть Скобелев, главный герой и картины, и самого сражения. Как мне кажется, это безликое ликование лишь оттеняет скорбное зрелище первого плана. Возможно, поднятая к небу рука одного из умирающих должна означать, что он присоединяется к общему приветствию, но этот жест можно интерпретировать и по-другому… (Кстати, интересно было бы узнать, как старшеклассники, без каких-либо предваряющих разъяснений, «прочитают» эту картину!)
* * *
Следующий вопрос может показаться странным, когда речь идёт об известном художнике: художественны ли его картины? Вопрос очень непростой. В этом читатель убедится, знакомясь с разноречивыми мнениями современников Василия Васильевича, одни из которых считали его сверх-художником, другие – не художником вообще. Я же постараюсь кратко пояснить, почему такой вопрос становится возможным, и обозначу две его стороны.
Первая. Большого художника мы обычно узнаём независимо от того, что изображено на той или иной картине, а также оттого, нравится он нам лично или нет. Написаны ли деревья, гора, или фрукты, или человек, или жанровая сценка, мы, ещё не разглядев детали, узнаём Сезанна. Вопрос: узнали бы мы Верещагина в картинах, не изображающих войну? (Если это, конечно, не знакомые по книгам и открыткам «Двери Тимура» или «Тадж Махал!») По пейзажным этюдам на пример, или по портретам? Или по картине «Царские гробницы в Иерусалиме», где он, с моей точки зрения, говорит с нами именно как художник, а не как этнограф-исследователь, репортёр или пацифист-обличитель, то есть решает художественную задачу, а не какую-то другую (сколь угодно важную) средствами живописи? Есть ли в его картинах та авторская художественная интонация, по которой мы узнаём и композитора, и поэта? Скорее нет, хотя, возможно, это я её не улавливаю.
Вторая. Большой живописец невольно и неизбежно оказывает влияние на своих коллег-современников и на дальнейшие пути живописи. Речь идёт не о расширении тематики, не о том, на какие стороны окружающей жизни он помог обратить внимание своими картинами, а о влиянии на живопись как таковую, на её «способы существования», на её язык, на выразительные средства. Можно ли сказать, что мировая, или хотя бы только русская живопись стала «немного другой» после Верещагина и благодаря ему?
Я бы ответил «нет». Да и сам Верещагин, который жил и работал в Европе в период громадных перемен в изобразительном искусстве, кажется, оставался совершенно «непроницаемым» для них. Некоторые приметы импрессионизма, которые специалисты замечают в японских работах последнего года жизни Верещагина, мне кажется, не меняют общую картину его совершенной самодостаточности. Возможно, знающий искусствовед поправит меня и в этом. Но невозможно отрицать, что почти во всех случаях перед картинами Верещагина говорят, спорят и думают не о художественном образе, а о тех житейских реалиях, которые получили отражение и оценку в этих картинах.
Недавно, к примеру, по радио транслировали прямо с выставки напряжённую дискуссию о том, допустима ли в каких-нибудь случаях смертная казнь, или она недопустима в принципе? С одной стороны, замечательно, что картина даёт повод для размышлений на такие важные темы. С другой – придёт ли нам в голову, стоя, к примеру, перед «Возвращением блудного сына» Рембрандта, спорить, приводя примеры из жизни, в каких случаях надо или не надо прощать близкого человека, который нехорошо повёл себя, а потом пришёл просить прощения?
Даже специалисты по иконописи говорят не только о священных сюжетах, но – и очень много! – о художественных средствах воплощения духовного содержания. И не одни советские учёные, которые гениальностью живописи оправдывали право иконописи на существование в культуре, но и такие религиозные мыслители, как П.Флоренский или С.Трубецкой.
При анализе творчества Верещагина речь заходит, конечно, о некоторых частных особенностях его живописи внутри общего реалистического направления, но главным остается внехудожественная действительность, сочувствие или осуждение тех или иных её сторон.
Тут я задаю самому себе вопрос без ответа. Ведь сказанное можно отнести ко множеству картин рядовых передвижников, которые пользовались живописью именно как средством, чтобы рассказать о трудностях и бедах реальных людей, обличить то, чего не должно быть в жизни, и т.д. Почему же фигура Верещагина так ощутимо возвышается над ними? Что воздействует: тематика? сила личности? искренность авторского переживания? Почему он кажется в чём-то более современным, чем многие реалисты того же времени?
* * *
Кем-то сказано, что в каждом искусстве тем больше искусства, чем больше в нём музыки. Наверное, в этом есть большая доля истины. Как я уже признавался, этой «Музыки» – авторской художественной интонации – я у Верещагина не слышу. Зато вижу нечто другое, что имеет смысл обсудить напоследок.
Про Верещагина с его стремлением к максимальной правде факта говорили, что он добивался фотографической точности, как бы соперничал с фотографией. Я бы сказал, что он применял и некоторые выразительные средства, характерные для фотографии; сходство проявляется в способности схватить и остановить момент, в видении «кадра», в некоторой труднообъяснимой фотографичности композиции, присущей даже ранним натурным этюдам. Это может вызвать удивление: ведь оформление фотографии как нового вида искусства, осознание её выразительных средств, влияние на творчество мастеров живописи – всё это пришло несколько позже, а Верещагин каким-то образом предвосхитил эти процессы. Но ещё более удивительно другое.
С детских лет у меня было особое отношение к картинам «У входа в мечеть», и особенно – «Двери Тимура». Я тогда понятия не имел не то что о 3D (об этом тогда никто в мире понятия не имел!) – я не видел даже картин-обманок. Но, глядя на стражей гробницы Тимура, я испытывал такое чувство, будто эти не очень симпатичные мне люди, которые застыли на месте лет 500 назад, вполне могут отделиться от диковинного орнамента дверей, поглядеть в мою сторону, войти в пространство моей жизни. Это было бы что-то вроде прибытия поезда в знаменитой картине Люмьеров!
И теперь, на выставке в Третьяковке, мне казалось, что многие картины могли бы прийти в движение, что цепи фигур дальних планов готовы двинуться на зрителя, или пройти мимо него за пределы незамкнутой композиции – может быть, в другую картину той же серии, где события продолжатся, и т.д. Было отчётливое впечатление, что Верещагин предвосхищал скорое появление кинематографа.
Прочитав содержательную, с пониманием и сочувствием написанную Я.В.Бруком биографию Верещагина, я получил подтверждение своей догадки. автор пишет именно об этом предвосхищении, которое проявлялось, в частности, в попытках сопровождать музыкой экспонирование своих картин, в подписях к ним, похожих на титры в немом кино, и так далее…
Так, может быть, Верещагин был великим кинематографистом до рождения самого кино? Режиссёром, художником, оператором неснятых фильмов?
* * *
Пожалуй, достаточно вопросов без ответов. Смотрите, обдумывайте, обсуждайте картины этого необыкновенного человека! В особенности рекомендую это тем, кто думает, что «патриотизм» и «военный патриотизм» – одно и тоже. Давайте учиться и тому, и другому у воина-пацифиста Василия Верещагина.
Убийство гуртом называется войной, а убийство отдельных личностей называется смертной казнью.
Мне самому случалось убивать в различных войнах немало бедных своих ближних.
Больше батальных картин писать не буду – баста! Я слишком близко к сердцу принимаю то, что пишу, выплакиваю (буквально) горе каждого раненого и убитого.
В.Верещагин
Оставить комментарий