Записки маленького художника

И. Орлов, народный художник Российской Федерации

Записки маленького художника

Сегодня в этой рубрике мы публикуем не мысли выдающихся людей прошлого, а фрагменты ещё не изданных воспоминаний нашего современника, прекрасного русского живописца Игоря Орлова. Автор с трогательным постоянством говорит об ограниченности своих природных способностей и о том, что всеми достижениями обязан безграничной любви к живописи и готовности посвящать ей жизнь. Подобную мысль я прочитал когда-то у знаменитого французского скульптора Бурделя: он говорил, что многие его ровесники были талантливее его, но остались позади, потому что недостаточно преданно служили искусству. Думаю, что и Орлов, и Бурдель, и их возможные единомышленники ошибаются. Самая суть истинного таланта, стержень его как раз в том и состоит, что человек неотступно и с любовью посвящает себя творчеству. Как говорил любимый писатель Орлова Михаил Пришвин, главное, что отличает писателя, это стремление «переводить всерьёз жизнь свою в слово». А какое место отведут ему в истории– это другой и не главный вопрос: ведь каждый настоящий художник создаёт такие ценности, которых не мог бы создать никто другой.

Почему мне хочется написать, как я стал художником, с чего начал, как жил в этой профессии, к чему пришёл, что сейчас думаю о прожитом? Может быть, это желание зафиксировать себя, такого крошечного, едва видимую песчинку в бесконечно огромном мире?

Я думаю, и искусство возникло из желания людей не исчезнуть бесследно, а оставить хоть какой -то, пусть едва заметный след на дороге времени. Природа наградила меня весьма умеренным талантом, а мне хотелось достичь чего-то необычного, гениального. Я думал, что если я буду работать регулярно, упорно, то смогу добиться значительных успехов. Лет в сорок у меня появилось желание написать записки художника, мысленно я называл их: «Записки посредственного художника». Я хотел рассказать там, как я люблю живопись, как я мучаюсь со своими работами, как мне хочется сделать замечательную картину, как я надеюсь, что меня не сломят неудачи. Я хотел бы рассказать , что по сравнению со многими моими товарищами я проигрывал в изначальных данных. Я хотел рассказать, как я смотрел на их работы и тихо завидовал, но я так любил живопись, что у меня даже не возникало малейшей мысли бросить это занятие.

Мне тогда думалось, что кто-то, возможно такой же одержимый неудачник, прочтёт мои заметки и воспрянет духом: «Есть место в искусстве не только для великих художников. Не получается сейчас, получится завтра. Я буду много работать, я не паду духом, я буду радоваться жизни. Божий мир так прекрасен!» [...] В художественной школе, в институте мы были максималистами, мы полностью были преданы искусству.

Конечно, были и молодые художники, которые мечтали о больших заработках, о красивой жизни, но они не были моими близкими товарищами. Когда я говорю о своих переживаниях, о своих муках и радостях, я обращаюсь к людям своего круга. Мне кажется, что в новое время молодёжь, которая занимается изобразительным искусством – другая, более прагматичная. Вряд ли теперешние молодые художники стали бы мучиться, впадать в депрессию, если бы они длительное время не достигали похвальных результатов. Если бы их труд не получал должной оценки. Они просто ушли бы из этой профессии, постарались бы найти место, где можно добиться более высоких результатов. Разумно ли это? Конечно. Но эта разумная молодёжь не близка мне. Они пойдут в дизайн, в концептуальное искусство, но живописью вряд ли займутся.

Я и такие, как я, в детстве и юности читали о художниках-подвижниках. Вот Ван Гог с его письмами. Больше жизни любил живопись, кроме искусства его мало что интересовало. Или Гоген – бросил денежные дела, семью и всего себя отдал живописи. А Монэ, а Ренуар – для них жизнь, как искусство.

Русские художники дали нам массу примеров беззаветного служения искусству: «Далёкое близкое» Репина, воспоминания о В.Серове, о И.Левитане, о И.Шишкине. А как молились, постились, получали благословение русские иконописцы. Да, для моего поколения (я имею в виду настоящих художников) такие возвышенные взгляды на искусство были характерны.

Многие мои товарищи, и я в том числе, боялись «исхалтуриться», то есть начать работать исключительно ради денег, без всякого творческого интереса. В дальнейшем я понял: не всё так просто, понял, что это — юношеский максимализм. …Но в начале, после института, был именно такой настрой. Я не пошёл в Комбинат живописного искусства выполнять производственные заказы для советских учреждений, а нашёл преподавательскую работу в замечательном заведении Заочном Народном Университете Искусств (ЗНУИ). Я консультировал самодеятельных художников; кстати, работа с ними очень обогатила меня. Один из моих товарищей-художников устроился в научный институт лаборантом, другой – работал рабочим сцены в Большом театре. Это давало возможность зарабатывать крохотные деньги и заниматься свободным творчеством. […] …Сказал приятелю: «Хочу написать записки «среднего художника». Он говорит: «Лучше напиши записки «маленького художника». Я подумал: действительно, «маленького» – лучше. Были маленькие голландцы – неплохие, однако, художники. Без них трудно представить иной большой музей. Решаю: попробую написать записки «маленького художника»….

Думаю, с чего начиналось моё увлечение рисованием, каков первый шаг? Первый раз за рисованием я вспоминаю себя на барже, которую тянет буксир «Каманин» (до сих пор не знаю, кто такой Каманин). Мы — отец, мать, брат и я, эвакуируемся из Москвы. Плывём, кажется, в Уфу, но не доплываем и высаживаемся раньше, в местечке Красный Бор на Каме. Июль месяц, жара, палуба совершенно открыта — сухогруз, только на корме дощатое сооружение — сортир, в него постоянно стоит большая очередь, дети писают прямо за борт. Палуба забита народом: стоят, лежат, сидят между узлов, узелков, чемоданов и прочего разнообразного барахла.

Мне идёт шестой год. Чтобы я не скучал, не безобразничал, мне дали несколько листиков бумаги, огрызок карандаша и ластик. Листочки положил на чемодан, я что-то рисую. Что рисую — не помню, но быстро заполнил эти два-три листочка. Бумаги больше нет. Сказали: «Стирай и рисуй снова». Я долго с увлечением занимаюсь рисованием, пока бумага не протёрлась до дыр, и рисовать стало совершенно невозможно. Я думаю – это начало моего творческого пути. В дальнейшем, я прожил с мамой и братом с июля 1941 по ноябрь 1944 в деревне Контузлы, больше трёх лет, и не помню, чтобы я что-то рисовал.

…Хотя, когда меня спрашивали, кем я хочу стать, я говорил: «Ботаником или художником». Почему – не знаю. Я не слишком понимал, чем занимается взрослый художник и тем более — ботаник. Но когда цыганка зашла в избу погадать маме, несмотря на её протесты, сказала, что её старший сын непременно будет председателем колхоза (она хотела доставить маме удовольствие), я страшно возмутился и в слезах выбежал из избы. Цыганка очень удивилась, а мама ей объяснила, что сын хочет стать художником, а не председателем колхоза. […]

В Третьяковскую галерею первый раз я сходил, когда учился в 9 школе во втором или третьем классе. Почему-то нас с братом взял в галерею сосед дядя Вася. Он только что вернулся с войны и работал водителем в милиции. Мы прошли по всем залам, но мне запомнился зал Шишкина. Видно, я уже тогда объявил всем, что хочу стать художником-пейзажистом, потому что дядя Вася подводил меня к маленьким, с ладошку, этюдикам Шишкина (этюд пня, поросшего мхом, цветущий дягель, мухомор на кочке) и говорил: «Знаешь, сколько стоит эта картина? Больших денег. Нарисуешь такую крошечную картинку и за неё можешь купить кучу еды: сахар, булки, картошку и, может быть, на хорошие ботинки хватит».

...Иногда, я задумываюсь, откуда у меня такое равнодушие, и даже отрицание города? Я пробовал писать городские и производственные мотивы, я отдал значительную часть жизни этой работе. Но всё-таки это не моё. Деревья, трава, цветущий луг – это моё, душевно воспринимаю. Высокое небо с жемчужно-белыми облаками, отражающимися в речной глади, – это моё, любимое.

Думаю, что эта любовь пришла из детства. Мне повезло, что в самом раннем детстве я оказался в замечательных местах Прикамья. … Стоит начать вспоминать то время, и в голове рождаются яркие картины. Я всё это ощущаю, вдыхаю, слышу. Это так реально, как будто случилось вчера.

Лето, солнечное утро, очень рано, роса на траве не обсохла. Мы с ребятами идём в лес за земляникой. Переходим по деревянному мосту небольшую речушку, поворачиваем налево, идём вдоль реки. Справа несколько изб, слева, на другом берегу речушки, – лесопилка, весь берег покрыт опилками и щепой. Дорога выходит в поле, за полем сосновый бор. Если идти по дороге в лес, то вскоре увидишь лесной кордон. Но мы туда не идём. Мы сворачиваем на опушку справа, тут журчит ручеёк, впадающий в деревенскую речушку. Вдоль берега ручейка высокая трава, в ней спеет замечательная крупная земляника. Деревенские дети – люди деловые, с увлечением ползают в траве – собирают землянику, даже переговариваться перестали. Я тоже не отстаю от них, процесс полностью поглотил меня. У меня уже полкружки земляники. Спина устала. Я ставлю посудину в траву, разгибаюсь и оглядываюсь вокруг.

Через много-много лет, вспоминая случившееся, я понимаю, что никогда в жизни я не испытывал такого яркого, удивительно острого чувства восторга перед тем, что я увидел. Это, как яркая вспышка света, проникающая в каждую частицу твоего существа. Солнечные блики на высокой росистой траве, журчит небольшой серебристый ручей в изумрудных берегах с белыми мелкими цветочками – часиками. Пахнет хвоей и земляникой. За ручьём – сосновый бор. Золотисто-оранжевые стволы сосен вспыхивают солнечными пятнами, тёмно-зелёные кроны устремлены в ультрамариновое небо, а ослепительно белые облака, запутались в ветвях сосен, слышен легкий, приятный гул.

От неожиданности увиденного я замер и, точно помню, мурашки побежали по спине. Это было удивительное, незнакомое для меня состояние. Состояние беспредельного восторга перед раскрывшимся для меня миром. Больше я никогда такого острого чувства не испытывал. Потом, не раз вспоминая всё, что испытал в то утро, я решил: вероятно, это Бог со мной говорил…

…Как-то я шёл с мамой со станции домой в Горки, через деревню Ям, вдоль реки. Весна, снег намок, потемнел, появились первые проталины, на дороге чёрные колеи, солнышко светит вовсю. Грачи на дороге что-то клюют, громко галдят. Светло и радостно на душе. И хочется мне нарисовать нечто подобное: чтобы и снег таял, и дорога чернела, и синие тени перемежались с ярким светом, и грачи перелетали, и солнце сияло.

У меня уже есть набор акварельных красок. Чего откладывать? Достал альбом, краски и пытаюсь изобразить то, что увидел и так остро почувствовал. Но не тут-то было. Совсем не то получается, плакать хочется. Где же эта чёрная, нагретая солнцем дорога? Где синие тени на снегу, где сверкающее небо, где чёрные шумные грачи? Всё плохо, никакого сходства с настоящей весной. Я не выбросил этот рисунок, потом он у меня долго хранился. Каждый раз я смотрел на него и думал: «Как это скверно сделано, просто стыдно». Но бросить рисунок не хотелось – это для отсчёта, с чего я начал, посмотрим, что будет дальше. […]

Отец, видя у меня такой интерес к искусству, захотел меня куда-нибудь пристроить. Он узнал, что в Доме пионеров на Полянке есть изостудия и посоветовал туда записаться. …

Мне студия очень понравилась. Особенно понравился руководитель – Андрей Петрович, худощавый, улыбчивый, седой в вечной вельветовой блузе. Посмотрев на мои беспомощные опусы, сказал, чтобы я приходил заниматься, пожелав больше работать с натуры.

В студии занимались человек десять, девочки и мальчики, приблизительно моего возраста. Для меня было неожиданностью увидеть, что они делают. Рисовали натюрморт: на фоне цветной тряпки начатая буханка черного хлеба, бутылка зелёного стекла, на тарелке красное муляжное яблоко. Нарисовано у всех довольно свободно, но красками работают совсем не так, как я предполагал. Краска свободно течёт по рисунку, видны большие мазки. В зелёной бутылке они увидели массу оттенков, тут и холодные изумрудные с добавлением голубоватых, и тёплые болотные, и коричневатые в тенях. Всё течёт, мазки затекают друг на друга. Но смотришь издали, впечатление – стеклянная зелёная бутылка. Также богато оттенками красное яблоко, а тряпка на фоне вообще сделана свободно, живописными потёками. Андрей Петрович ходит между мольбертами и нахваливает это цветовое месиво. Для меня такая работа цветом была настоящим потрясением. Как я раньше рисовал? Видел зелёный предмет – разводил похожую краску и закрашивал, где посветлее, где потемнее. В студии у Андрея Петровича я занимался недолго. Но там я стал понемногу понимать, что такое живопись, что значит работать с цветом, брать цветовые отношения. У меня открылись глаза, я стал видеть многоцветие натуры, игру тёплых и холодных оттенков, красоту цветовых сочетаний. В дальнейшем это мне поможет, ещё в школьные годы, восхищаться Сезанном, Моне, Ренуаром и многими художниками французской школы. Уже в школе я стал понимать, чем отличается живопись Репина, передвижников от живописи импрессионистов. И у русских художников стал понимать, где, на мой взгляд, настоящая живопись. Учащиеся художественной школы имели возможность бесплатно посещать Третьяковку в любое время. […]

Отец думал о моём будущем. Узнал про Московскую художественную школу (МСХШ) – я даже не подозревал о её существовании. Познакомился с директором школы Н.А.Карренбергом. Школа достраивала разрушенную во время войны часть дома, отец занимался какими-то инженерными работами . На этой почве они и познакомились. Директор сказал, что если сын подготовится, то может поступать в третий класс. В школе было семь классов. Ребята обычно поступали после четвёртого класса, то есть после начальной школы. …

В том, что я стал художником, я имею в виду профессию, – огромная заслуга моего отца. Спасибо, спасибо ему. …Отец работал один, нас – трое братьев и мама. Жили бедновато. Отец работал на нескольких работах, брал работу на дом, но, несмотря на это, решили взять мне репетитора для подготовки к поступлению в художественную школу. Директор посоветовал старейшего педагога школы – Антонину Петровну, фамилию забыл, ученицу Серова. Я к ней ходил месяца два. Занятие стоили, кажется три рубля урок. Для нас это были очень большие деньги. Ведь мы одежду почти не покупали. Мама вечно с утра до ночи что-то строчила на зингеровской ножной машинке. …И всё-таки решили подготавливать меня к художественной школе. Конечно, многовато Антонина Петровна берёт, но зато она одна из преподавателей на экзаменах.

Гарантий не даёт, но всё-таки может помочь. Трагедия была в том, что Антонина Петровна учила совсем не так, как Андрей Петрович. Она поставила мне простой натюрморт: зелёная бутылка, яблоко и какая-то тряпка на фоне. Я стал писать, как в студии учили: мазки, подтёки краски, свободная живопись. Антонина Петровна увидела и пришла в ужас: «Нет, нет. Так дело не пойдёт. Или вы будете слушать меня, или я отказываюсь с вами заниматься».

Антонина Петровна – высокая, очень дородная, всегда с пучком волос на затылке – прибежала с кухни, где вероятно, готовила обед, и вся тряслась от негодования, глядя на мой опус.

– Возьми новый лист и начни сначала, – сказала она, – подбери нужный цвет бутылки, покрой освещённую часть, потом разведи цвет погуще – покрой в тени. За края рисунка не залезай, делай всё аккуратно. Я был в шоке, кому верить? Андрей Петрович – старый опытный художник. Антонина Петровна – ученица самого Серова, преподаёт в художественной школе, будет присутствовать на экзаменах. Я просто раздваивался. Мне больше нравилось, как учил Андрей Петрович, и душа лежала к этому. Но Антонина Петровна подавляла своим авторитетом. Я стал работать, как она велела. [...] В школу меня приняли. Рад был несказанно. Уже тогда я чувствовал – желание стать художником ни с чем несравнимо. Если бы, как в сказке, джин сказал: «Загадай самое заветное желание, и я его выполню. Но желание должно быть только одно», я бы ответил: «Сделай так, чтобы я стал замечательным, великим художником». […]

От больших огорчений я стал одержим этой профессией. Ну как же? Ничего не получается, а тебе, несмотря на это, хочется сделать не хуже, а, может быть, лучше, чем у других. В этот раз не вышло, но, может быть, в дальнейшем выйдет? Так и бежишь всю жизнь за морковкой … Но тут важно не надорваться. Надо трезво соизмерять свои возможности, не ставить недостижимые цели, не загонять себя в угол. Я себе часто говорю: «Делай максимально, что можешь, и будь, что будет».

Надо уметь находить для себя маленькие радости и ценить их. Ты принёс на выставку работы, и некоторые приняли, повесили на хорошее место – радость. Ты пришёл на открытие выставки и случайно встретил замечательного пожилого художника, недостаточно близко знакомого тебе, а он говорит: «Молодец, хорошие работы показал». Это тоже – радость. В какой-то журнальной статье упоминали твою фамилию, напечатали репродукцию – маленькая радость, ну и так далее… Много можно перечислять огорчений у «маленьких» художников (я говорю о них, а не о «великих»), гораздо больше, чем положительных эмоций. Но мой совет – находите больше возможностей радоваться . Радоваться самым обыкновенным вещам. [...]

В четвёртый класс к нам пришёл мой старый знакомец ещё по Горкам – В.Т. Вот уж кого Бог наградил. Обидно, что он этим не воспользовался. Он делал такую живопись, что и сейчас, через много десятков лет, смотришь и думаешь – неужели это сделал мальчишка 13–14 лет? Так случилось, что он ушёл из института с четвёртого курса и не брал кисть лет сорок. Потом на короткое время вернулся к живописи, сделал ряд неплохих этюдов и вскорости забросил живопись окончательно и навсегда. Вот уж кому я завидовал. Может быть, это даже не зависть. Просто я думал, если бы у меня была хоть часть таких способностей, сколько замечательных работ я смог бы сделать.

Я думаю теперь – одних способностей, даже замечательных, вероятно, недостаточно, чтобы состояться как художнику. Он не сумел сказать что-то своё, создать свой мир. Я вижу лишь ряд замечательных этюдов, великолепно выполненных институтских постановок. Но мне хочется большего. Настоящий художник создаёт свой мир, свой, это не обязательно великий художник. Масштабы таланта могут быть разные, но всегда создаётся свой, неповторимый мир. Неповторимый, как личность каждого человека. […]

Моя учёба в институте меня тоже огорчала. На первом курсе по живописи сплошные тройки, а композиции настолько невнятные, что я их даже не помню. В постановках и одетых, и обнажённых я тоже не блистал. Получше было, чем на  первом курсе, четвёрки за них я получал, но пятёрки – никогда. Да, я чувствовал, что я посредственный ученик. А как мне хотелось быть замечательным живописцем…

В то время в музеях начала появляться другая живопись. …Для меня это было потрясение. Я первый раз вживую увидел Сезанна, Монэ, Ренуара. Нет, конечно, в репродукциях я их видел, но это совсем не то. Другое дело — увидеть эту живопись вживую. Я смотрел на автопортрет Сезанна и думал: «Как же раньше я не замечал этого пиршества цвета?» Я смотрел на Руанские соборы и испытывал физическое наслаждение, а обнажённая Ренуара – это восторг, не переводя дыханья.

Придёшь после всего этого в институтскую мастерскую, посмотришь на свой холст и хочется повеситься. Вот когда думаешь: «Могу продать душу за умение так писать...»

Я всё время чувствовал свою беспомощность. Мне хотелось какой-то новой живописи. Но в институте это не поощрялось, шла яростная борьба с формализмом. Даже в работах А.Пластова усматривали какие-то настораживающие тенденции… Но всё же в нашу художественную жизнь какие-то сквозняки из-за занавеса проникали . Я уже упомянул выставку импрессионистов в Пушкинском музее, там же приблизительно в это время устраивалась выставка Пикассо. Голубой и розовый периоды художника на меня произвели огромное впечатление. На выставке была толпа людей, дорвавшихся до настоящего искусства. Приоткрыли щёлочку, и мы решили в неё заглянуть. Кто знает, может быть, дверь скоро плотно захлопнется. […]

Работа в институте всё же дала некоторые профессиональные навыки, но развитию творческой личности никак не способствовала. В институте я уже не испытывал такого комплекса неполноценности, сравнивая себя с однокурсниками, как в МСХШ. Не потому, что я в результатах сравнялся с лучшими, а потому, что у меня появилась другая точка отсчёта: до Сезанна им было так же далеко, как и мне. […]

В работе над дипломом я не испытывал никакого творческого интереса. Работал вяло, без увлеченья. Любой, кто видел эту картину, мог понять: зря он занялся этим делом, художника из него не получится. И правильно, что за этот диплом мне поставили трояк. Говорят, что картины -дипломы хранятся в подвале института вечно. Моя мечта, чтобы этот подвал затопило. И мой диплом исчез навечно. Я стесняюсь своей работы. Вот я думаю: в школе я был середнячком,

в институте я не блистал, были отдельные блёстки, но в целом – тоже серовато . …И всё же художником я стал, неплохим художником, не хуже, а в чём-то лучше тех моих друзей, на которых я молился в МСХШ. Я дёргаю себя за рукав – не бахвальство ли это? Думаю, что нет. Я же вижу свои слабые места, многие недостатки, но я также вижу – с чего я начал и чего добился. Да, я «маленький» художник, но всё-таки настоящий. Есть птицы: орёл, сокол, журавль, а есть маленький воробушек, крохотная синичка. И эти крохи пищат своими голосами, каждая из них неповторима. […]

Я никогда не переоценивал свои возможности. Я знал, чтобы добиться хороших результатов, я должен регулярно работать. Мои приятели посмеивались надо мной: «Игорь всё берёт штанами». Я где-то прочёл в интервью с Маркесом, великим латиноамериканским писателем, где он говорил: «Если в день я не напишу хоть страницу текста – значит я не заработал на тарелку супа». Мне это выражение очень понравилось, я приветствую такое отношение к работе. […]

Я очень доволен , когда в этюде удаётся передать состояние природы. Мой любимый писатель Михаил Пришвин писал в дневнике (передаю близко к тексту): каждый день неповторим, и я радуюсь, когда мне удаётся его описать, я пришпиливаю его, как бабочку, он мой, он никуда не денется.

В композиционных пейзажах я могу ставить разные цели, решать разные задачи, но в этюдах с натуры мне, прежде всего, важна непосредственность восприятия, когда живые ощущения увиденного посредством кисти и красок ложатся на холст. Мне кажется, что когда-нибудь изобретут такой прибор , который сумеет озвучить все бороздки, следы кисти, прикосновение пальцев. И этюд зазвучит . Это будет мелодия твоих переживаний любимой природы. […]

Я не могу сказать, что меня обделили, что не замечали, игнорировали. Нет, я участвовал на больших союзных, республиканских, московских выставках. Мои работы покупали, заключали договоры. Но у меня всегда сохранялось ощущение, что я сижу меж двух стульев.

Одно время было определение — «масловские» художники. (На улице Верхняя Масловка было много мастерских советских художников - прим. ред.) Это такие кондовые, посконно-домотканые реалисты. Они мне не нравились, духовно я был от них далёк. Но я был далёк и от искусства так называемых «нонконформистов», «актуальных» художников. Мне больше подходил некий третий путь. Посконный реализм мне не нравился какой-то наивной простотой. Всё на поверхности, никакой загадки, никакой интриги. Это мне напоминало киргиза, едущего на коне по бескрайней степи и поющего бесконечную песню: «Что вижу, то и пою».

Актуальных художников я не воспринимал, не чувствовал. Их умозрительность, желание удивить, эпатировать зрителя, отсутствие художественного образа (как я его понимаю), игнорирование понятий красоты, гармонии – меня совершенно не устраивало.

…Я в старости (написал это слово, и оно показалась мне странным, очевидно, где-то глубоко внутри я не считаю себя стариком, хотя признаки старости всё заметнее и заметнее) пришёл к мысли, что стиль не нужно выдумывать, неповторимость художественного языка рождается сама по себе. Художнику нужно просто честно работать, стараясь образно передать своё видение, свои чувства, мысли, настроения . Неповторимый мир художника возникает в процессе работы, он также неповторим, как личность каждого человека. …

С годами меняется отношение к работе, исчезает горячность, нетерпеливость, спонтанность, меньше усилий на достижение результата, возможно, я стал более умелым, более рассудительным… Люблю живопись не меньше, когда долго не работаю, ощущаю, что жизнь стала скучнее, безрадостнее. И вроде бы эта жизнь проходит совершенно впустую. Настроение портится, становлюсь сварливее, явно мне чего-то не хватает. Всё исправляется, когда начинаешь писать хотя бы небольшие этюдики.

Иногда на короткое время возникает такое состояние, что ты не знаешь, что тебе хочется делать, исчезли темы, идеи. Неужели ты выработал свой ресурс? Меня удивило высказывание одного известного российского художника преклонных лет: «Мы стары, ничего значительного мы уже не сделаем. Всё, что могли, мы сделали раньше». Мне нравятся старики, которые надеются сделать хорошие, возможно лучшие, свои работы, до самого конца. Я радуюсь, когда состояние пустоты проходит и появляется замысел интересной картины, потом другой, третий. И уже жизнь наполнена, жить интересно, уже меньше думаешь о своём физическом исчезновении из этого мира.

…Для меня мысль о полном исчезновении из этого живого мира была важна с самого детства, как я себя помню, вероятно лет с четырёх. Я часто жалею, что не получил религиозного воспитания с детства, не встретил нужных людей. Всеми силами хочу верить в бессмертие души, но, как говорят, дьявол мешает.

…Я в своём творчестве замечаю два начала: одно – ощущение радости, гармоничности, красоты мира. Мир, как прекраснейшее творение Бога. Другое начало – катастрофичность мира, предчувствие беды. Всё так хрупко, шаг вправо, влево – и бездна. Мир висит на ниточке Божьей милости.

Мне иной раз хочется делать картины, славящие красоту Божьего мира, в другой раз – подступает ощущение надвигающейся катастрофы. Это усиливается в острые периоды политической жизни нашей страны. Голова занята только этим, хочется изображать нечто трагическое.

…Подводя итог жизни «маленького художника», могу сказать, что я человек счастливый. Несмотря на то что мне почти 83 года (написал эту цифру и даже испугался, неужели мне 83?), я не потерял вкус к жизни, к своей работе. Чего-то всё-таки я достиг в живописи, какая-то память должна остаться. У меня замечательные дочери, уверен, они не выкинут мои работы. Жаль, конечно, что не построил дом. Я мечтал о красивом доме из хороших сосновых брёвен. Внутри они должны были бы быть медового цвета, светлые, струганные полы, обязательно со светёлкой и балконом. Я мечтал о таком доме, но мне жалко было тратить время на этот дом, я тратил всё время на живопись.

Если сравнивать мои школьные, институтские работы с работами среднего и последнего периода, то можно понять, какой большой путь я проделал. Не кокетничая, говорю: способности Бог дал мне довольно средние. Но я сумел развить их и добился результатов более высоких, чем многие более талантливые сверстники. Конечно, в конце жизни хочется верить, что жизнь прошла не зря. Я стараюсь в это поверить.

Автор: 
Искусство в школе: 
2019
№1.
С. 54-60.
Tags: 

Оставить комментарий

CAPTCHA на основе изображений
Введите символы, которые показаны на картинке.